И. К. Бунина «Обломки памяти»

III. Два лета в доколхозной деревне

Осенью 25-го года я пошла в первый класс. Школа находилась на Б. Ордынке против церкви Всех Скорбящих. Церковь действовала и тогда, в отличие от многих других церквей в нашем Замоскворечье, в которых устраивали художественные мастерские или всякого рода склады, как, например, в церкви Николы в Пыжах, которая и по сию пору стоит напротив Пыжевского переулка. То же произошло с сохранившимися до сих пор церковью в Климентовском переулке и с храмом Григория Неокесарийского на Б. Полянке против Полянского рынка. Многие церкви просто снесли, как, например, на Пятницкой. Она стояла там, где теперь станция метро «Новокузнецкая». Раньше всех снесли нашу церковь Космы и Дамиана. Она была очень древней и по-своему уникальной. Ее колокольня стояла отдельно от основного здания, которое располагалось в начале Б. Полянки, рядом с угловым двухэтажным домом с полукруглым фасадом. Алтарем она выходила на Б. Полянку, а вход был с Малой Якиманки. Колокольня же стояла рядом с теперешним поворотом с Б. Полянки на Б. Якиманку. Между ними шла высокая ограда с воротами посередине. Параллельно ей такая же ограда была и на М. Якиманке. Ворота там были напротив входа в церковь. Как и все древние церкви, наша церковь, колокольня и ограды были из темно-красного кирпича. Колокольня была очень высокой и мощной и немного выходила на проезжую часть, так что ее снесли первой сразу после запрещения исполнять церковную службу. В самой церкви открыли кинотеатр. Вход в него был с Б. Полянки через алтарь. Мы в этот кинотеатр не ходили. Церковный двор какое-то время не трогали. Посередине церковного двора стояли два деревянных двухэтажных дома для клира. Это место мне было всегда дорого, с ним связан был кусочек моего детства, но об этом чуть ниже.

В первом классе я проучилась очень мало. В начале декабря я заболела скарлатиной, и больше уже в школу не ходила. Запомнилось об этом периоде очень мало: не то, как нас учили читать-писать, а только как мне дядя Сережа помогал рисовать мавзолей и как мы играли в школе на переменах в «гуси-лебеди».

Знаю, что нас водили на Красную площадь, но ничего об этом не помню, а вот про рисование мавзолея запомнилось. Дядя Сережа — это муж Надежды Николаевны, моей крестной. В то время они жили в нашем доме, но в первом подъезде на четвертом этаже. Длинная комната с окнами во двор, как и у нас, с входом через кухню. Она была перегорожена шкафом. В первой половине за занавеской — кровать. Это они называли спальней. Между окнами трюмо, за шкафом «столовая» — стол обеденный, буфетик, стулья, диванчик. Все впритык. Тем не менее умудрялись как-то жить. Такая же теснота, собственно, была и у нас в комнатах. Вот в этой столовой мы и рисовали — вернее сказать, рисовал дядя Сережа, а я раскрашивала коричневым карандашом мавзолей, а красным — стену Кремля.

Наша школа помещалась в бывшем особняке. Вдоль тротуара невысокая ограда с воротами и калиткой. Перед домом росло несколько деревьев, а за домом был большой старый сад, по границам которого шли невысокие земляные валы. Мы забирались на эти горки и, когда водящий кричал: «Гуси-лебеди, домой, серый волк под горой!» — мы бросались вниз с горки «домой», а он нас ловил. Кого поймает, тот водит. И все повторялось сначала.

* * *

Болела я долго, с осложнениями. И летом 26-го года мама повезла нас «на поправку» в село Белое, в Курскую область, родину нашего папы. В поезде нам попался веселый попутчик. Он стал называть меня «Ира рассыпная». Я, конечно, супилась, но потом подружилась с ним. А дразнилка эта была связана с тем, что в то время очень модными были папиросы с названием «Ира». Мальчики бегали по улицам в людных местах и предлагали прохожим купить папироски поштучно, или, как тогда говорили, «врассыпную». Так, бегая с этими папиросами, они кричали «Ира рассыпная! Ира рассыпная!»

Поштучно тогда можно было купить и конфеты, шоколадки, но этим уже занимались взрослые тетеньки. Их называли моссельпромщицами. Они ходили в фартучках, в особых картузиках; через плечо на лямке застекленный ящик со всякими сладостями, а в руках складная скамеечка.

Такая моссельпромщица у нас обычно стояла на Б. Полянке, на углу набережной, около двухэтажного дома. Кстати, о заведении «Моссельпром» сочинил рекламу В. Маяковский. Она долгое время светилась в небе над Арбатской площадью: «Нигде кроме, как в Моссельпроме» [1] . Она висела на крыше, на узком высоком сером доме, построенном в новом стиле, который и сейчас стоит на углу Калашного и Кисловского переулков.

На станции Тула мама купила нам «тульские пряники». Тогда мы их попробовали впервые. В Курске мы сошли, нам предстояла пересадка. Мы перешли на другую платформу, с которой отправлялись поезда на Воронеж. Ждать поезда пришлось недолго. Пока ждали поезда, мама купила нам у местных торговок моченых яблок. Мы ели их впервые, и мне понравилось. Потом подали поезд, и через два-три часа, по-моему, мы были в Щиграх, где нас уже ждал дядя Мотя, младший брат нашего папы, с телегой.

Телега его совсем не была похожа на привычные нам московские телеги, которые были предназначены только для перевозки грузов. Наша телега представляла собой деревянный «пол» (платформу, поставленную на колеса), его же, скорее, была похожа на деревянное корыто на колесах. Бортики только были более отлогие. Кроме таких телег мы за все проживание в Курской области ничего другого не видели. Только однажды встретили дрожки, которые там называли почему-то «конками». Карет, колясок там уже и в помине не было. А у нас на Старомонетном можно было увидеть извозчиков, везущих седоков и в экипажах — летом, и на санях — зимой.

В телеге у дяди Моти было навалено много соломы. Она была покрыта попоной — это своего рода покрывало, шерстяное домотканое, с причудливым узором.

Такие попонки нередко использовались и в домашнем быту — ими покрывали сундуки, вешали на стены. Мы ими пользовались, когда ночевали у дяди Моти в сарае на соломе. Сена там вообще не было, потому что лугов не было. Поля, поля... Это мы сразу увидели, как только выехали за пределы райцентра Щигры.

На станции мама купила кружком связанные копченые колбаски, бидон чая, хлеба, обрядила нас и себя в полотняные пыльники, дядя Мотя пристроил сзади телеги наш багаж, мы уселись с ногами в телегу, дядя Мотя, свесив ноги, сел поближе к лошади, и мы двинулись в путь. Предстояло преодолеть 25 верст.

Шлях был широкий, пыльный. Мы ехали по обочине. Шлях шел через поля. Вдалеке были видны деревни, но ни в одну из них мы не заезжали до самого Белого. Примерно на полпути нам встретился небольшой лесок, в котором мы сделали остановку и поели. Второй раз перекусывали под одинокой ракитой. К Белому мы добрались уже к вечеру.

При въезде в село стояла большая высокая белая церковь с белой оградой, за которой росли высокие деревья, покрытые густой зеленой листвой, и вообще все село буквально утопало в садах. Вокруг церкви большая площадь, где в престольный праздник «Успения пресвятой Богородицы» устраивались ярмарки. Здесь же дома священнослужителей, школа.

Село располагалось на очень высоком берегу реки Тим и тянулось вдоль берега и вправо и влево от этой площади. Мы свернули направо, проехали мимо двух бывших помещичьих усадьб. Фамилия одной семьи была Плетневы, другой — не запомнила. Что там делалось в то время — тоже не знаю. Специально по малости лет не интересовалась, а взрослые помалкивали.

Сразу за второй усадьбой был поворот вниз к реке. За мостом начинались выселки, называвшиеся Бердянкой. Они образовались, по-видимому, незадолго до революции. Там были такие же большие усадьбы с садами позади домов, но сады были много моложе тех, что спускались по берегу реки в селе. Как и в селе, здесь между усадьбами не было заборов. Границей служили полосы земли, засаженные нефруктовыми деревьями. Напротив садов через реку был огромный луг, который начинался на задах Бердянки и тянулся вдоль реки Тим до впадения в нее небольшой речушки под названием Бердянка, от которой и пошло название этих выселок. Луг шел вдоль этой речки еще километра два до других более старых выселок, называвшихся «Луневкой». Название они свое получили по фамилии первых переселенцев Луневых. В то время, когда мы там жили, подавляющее большинство жителей носили эту фамилию. Луневых было немало и в самом Белом.

От моста дорога шла через Бердянку. В конце выселок от большой дороги была проложена дорога в сторону речки. Через нее на пригорке стояли усадьбы выселенцев уже нового времени, послереволюционного. За их дворами садов не было — тянулись бескрайние поля. На задах Бердянки дорога делала поворот в сторону Луневки и шла до нее вдоль ручья. Усадьба дяди Моти была второй от этого поворота. Переехав через мост, мы не поехали по старым выселкам, а свернули на луг — так было ближе. У моста стояло «Сельпо», в котором заправлял всем известный человек по фамилии Заремба. Название «сельпо» сельчанам было непривычным, и они избегали его употреблять и говорили: «Купил у Зарембы», «Пошли к Зарембе» и т.п. Лавочка была единственной на всю округу, и продавалось там все на свете — от леденцов до дегтя и каких-то постромок.

Обогнув «Сельпо», мы спустились на луг и поехали через него прямо к усадьбе дяди Моти. Вдалеке на противоположном высоком берегу ручья маячили какие-то хатки. На лугу нам встретились корова и теленок, щипавшие травку. Вдалеке скакал стреноженный жеребец, а ближе уже к дому — гуси, шествовавшие от ручья по тропинке «гуськом».

У усадьбы дяди Моти мы свернули на мостик через канаву, шедшую вдоль усадебных участков. Изгороди, как у всех, не было. Вместо нее рос ивняк.

Поднялись по проулочку, огороженному по обеим сторонам плетнями, за которыми были огороды. (Плетень — это ряд невысоких, в метр — полтора высотой, столбиков, переплетенных между собой ветвями ивы.) Налево от плетня вдоль огорода стояли два деревянных амбара. А в конце двора вдоль межи, отделяющей усадьбу дяди Моти от соседней, был большой сарай с плетневыми стенками. А направо от проулка стояла хата. В окнах уже горел свет. Напротив проулка был расположен скотный двор. Он был довольно длинным и стоял углом близко от дома.

Там проживало много всякого «зверья»: и наша лошадка, на которой мы ехали, и взрослый жеребец, и коровка с телочкой, а из птицы — куры, гуси, утки не в малом количестве. Стены скотного двора из плетня, обмазанного глиной. Пол — земляной — покрывали соломой. Когда его загадит скотина, покрывали новым слоем соломы, а потом вилами складывали в кучу на улице за домом. Перепревшим навозом удобряли поля, а высушенный навоз использовали наряду с соломой для топки — дров-то было мало.

Рядом со скотным двором, ближе к дому, стоял ледник, похожий на наш шалаш. Там была яма, которую зимой набивали льдом. Сверху яму прикрывали деревянной «крышкой». А спускались в яму по хлипкой лесенке из жердочек.

За скотным двором уже шло поле, часть которого принадлежала дяде Моте. Кроме того, у него была земля и в более отдаленных местах. Двор был достаточно просторный, чтобы после уборки хлебов в поле перевезти их на двор и сложить в две одоньи диаметром 4-5 метров и высотой выше сарая и амбаров. По форме одонья — своего рода круглая башня из снопов. Еще оставалось место для обмолота хлебов не только цепами, но и для размещения конной молотилки.

А вот жило дяди Мотино семейство очень стесненно. Они вынуждены были размещаться только в половине дома, так как вторая половина была не достроена. Рам в окнах не было, внутри валялись доски, палки. Там под праздники гнали самогон.

Входная дверь жилой части вела в сени. Там по стенам стояли всякие сельскохозяйственные орудия (вилы, грабли и пр.), стояли кадушки, мешки с овсом и т.п. Напротив входа — дверь в кладовку, направо — в жилую часть. Пол везде земляной. Четверть хаты занимала печь. Она стояла в левом заднем углу. От двери до печи шел деревянный настил примерно на высоте одного метра от пола. Спали на печи и на этом настиле, который называли «полком». Над полком днем висела люлька, которую на ночь снимали. Маленькую Шуру брали к себе на печку, а остальные ребята спали на полке. Под полком в зимнюю пору держали какую-нибудь малолетнюю живность (цыплят, гусят), спасая от холода. Под печью тоже было пустое пространство. Обычно туда пихали ухваты, кочерги и т.п. Но в холодное время туда могли запихнуть только что появившегося на свет божий теленка.

Русская печь была сложена из кирпича. Задняя ее часть вплотную примыкала к стенке и была в 2/3 высоты от пола — так, чтобы на ней можно было сидеть и лежать; передняя доходила до потолка. Она состояла из двух стенок, заложенных по бокам кирпичами.

В передней стене на высоте в метр от пола было полукруглое отверстие, ничем не прикрываемое; напротив него во второй стене тоже было отверстие, ведущее прямо внутрь печи. Его уже прикрывали железной заслонкой с ручкой посредине. Между этими «входами» в печь — выложенная кирпичом своего рода «полка»-загнетка. На нее ставили чугунки, кубан (наша крынка) и, подхватив ухватом (железный полукруг, прикрепленный к длинной палке), запихивали внутрь печи. Над загнеткой вверх шел дымоход. Когда печь топилась, то внутренний вход держали открытым. Растапливали печь, пользуясь дровишками, как и в наших северных краях, но топили соломой и подсохшим навозом. Дрова очень экономили, потому что купить их было трудно. Когда переставало дымить, вход в печь прикрывали заслонкой. Печи внутри были такими вместительными, что в них не только готовили, пекли, но и мылись — правда, согнувшись в три погибели.

Когда пекли хлеб, лепешки, то противнями не пользовались, а пекли прямо на поду. Разгребут кочергой угли к стенкам, подметут под (пол в печи) специальным веником, положат примятый колобок теста на широкую деревянную лопату с длинной ручкой и запихивают в печь. Так же пекли и лепешки. Пекли хлеба — караваи и лепешки — на кленовых листьях.

Вспоминается, как тетя Марфуша пекла их нам из новой муки. Дядя Мотя привез первую телегу со снопами ржи. Их быстренько обмолотили цепами, и на следующий день он зерно отвез куда-то далеко на мельницу. Вернулся только к вечеру. Наутро тетя Марфуша, посадив в печь хлебы, из остатков теста напекла нам лепешек. Усевшись всем скопом за стол, стали их горяченькие поглощать: кто с молоком, кто с топленкой. Топленка — это наша ряженка, но она гуще и жирнее, потому что делается из цельного молока. Она мне не нравилась, но мама и Софья Михайловна старались меня пичкать ею, потому что после скарлатины у меня обнаружили что-то неладное с легкими и даже приказали посещать детский туберкулезный диспансер на Б. Ордынке.

По второй половине хаты вдоль стен шли лавки-ящики, у которых верхние крышки использовались как сиденья. В ящиках держали каждодневную еду и одежду, домашнюю утварь. В основном же имущество хранилось в одном из амбаров. У печи на стенке висели еще две полки для посуды. Чугуны, ведра с водой стояли на лавке. На полу деревянная лохань для помоев. У двери деревянный стол и скамейка. В углу — икона с лампадой. За столом и готовили еду, и ее потребляли. Ели из деревянных мисок деревянными ложками. На непокрытый стол посередине ставилась одна большая миска с едой, гора нарезанного хлеба, а вокруг миски раскладывались ложки. По утрам ели каши или творог, а в обед — «суп». Это, по сути, наша окрошка, только квас там был другой. Его делали не из черных сухарей, а из пшеничной муки. Он был светлый и кисловатый. В «суп» клали нарезанные овощи и куски мяса. Вареную картошку клали рядом с миской. Каждый чистил ее себе сам. Так ели летом, когда мы там бывали. Каким было зимнее меню — не знаю.

Когда мы поднялись по проулку к дому, который стоял справа от нас, в нем уже был свет. Вдруг навстречу нам откуда-то выбежали две собачки: одна белая пушистая — Мушка, другая черная гладенькая — Дамка. Из дома тут же вывалилась вся малышня, босая, в серо-белых посконных рубахах до пят: Валя моего возраста (семь лет), две близняшки, помоложе года на два, и Ваня, еще помладше. А за ними и сама тетя Марфуша с грудной Шурой на руках.

* * *

Несколько дней мы провели у них. Спали в сарае на соломе, потом переехали в Луневку. Туда, как я говорила уже, вели две дороги: одна, главная, через Бердянку, и вторая, местная, по лугу вдоль ручья. Вторую дорогу использовали главным образом в уборочную пору, завалив соломой самые болотистые места.

Луневка по своему устройству напоминала село Белое. Она тоже утопала в зелени. Ее усадьбы выходили задами к речушке Бердянке. Сады, как и в Белом, были разделены полосами, заросшими нефруктовыми деревьями и кустарником. В отличие от Белого, Луневка стояла на низком берегу.

Дома здесь были добротные, сложенные из бревен или из кирпича. От домов к большой дороге шли большие дворы с хозяйственными постройками. Они были разгорожены длинными проулками, по которым выезжали на большую дорогу. Вдоль проулков шла изгородь из длинных тонких палок, прикрепленных к деревянным столбам в два ряда. Вдоль дороги шел ров, по краю которого рос густой ивняк, а за ним ряд высоких лиственных деревьев с густой кроной.

Внутри этой части выселок никаких дорог не было. Дома стояли в одну линию. Вдоль них была протоптана широкая тропинка, по которой соседи и общались.

Всегда, когда мама сидела на крылечке, читала или еще что-то делала, а мы крутились вокруг, во что-то играя, каждый проходящий мимо нас обязательно приостанавливался, снимал картуз и кланялся, произнося слова приветствия. Эта тропка вела к главной и, кажется, единственной в Луневке улице. Она шла от большой дороги вниз вдоль нашей усадьбы к пруду, из которого и вытекала речка Бердянка. Пруд был выкопан на месте ключей, «поивших» эту речку. По берегам росли старые плакучие ивы, спускавшие свои ветви до самой воды. Тут плавали гуси, утки; купали лошадей; вальком на мостках «отбивали» белье, но вода в пруду была очень чистая, так что мама разрешала нам в нем купаться.

Большая половина Луневки расположилась вокруг этого пруда. Бывали мы там раз или два, и я ее не запомнила.

Жили мы «у Фроси». Она жила одна. При нас к ней «на побывку» приезжала взрослая дочь, которая на кого-то училась в Тиму. Были ли еще какие родные, не знаю, но у меня сложилось представление, что она хозяйством не занималась, тем не менее дом и все хозяйственные постройки были в полном порядке. Дом был кирпичный с подвалом, высоким крыльцом, огороженным чугунной резной решеткой. Посередине в стене красивая светло-коричневая дверь. Железная крыша понизу была украшена резным железным бордюром. С крыльца был вход в переднюю с окном. Там две двери: прямо — в кладовку, направо — в жилое помещение. Половину его занимала, как там говорили, «зала». Посередине перегородка, разделенная голландкой на две половины с дверями, ведущими в маленькие комнатки с кроватями, сундуками. В одной из них висело зеркало.

В зале — овальный стол, покрытый скатеркой. Вокруг него и по стенам несколько стульев. Большой комод между окнами, дальше в углу небольшой шкафчик, а у двери столик с граммофоном.

Полы во всем доме деревянные, крашеные.

В «передней» был переход в маленькую белую хатку-кухню, которая была обустроена так же, как изба у дяди Моти. Такая же большая, в четверть хаты, печь, те же лавки-ящики, большой деревянный стол. Только вот «полка» не было и было поэтому попросторнее. Пол здесь, как и в доме, был деревянный, но некрашеный.

От Фросиного дома через тропу до самой большой дороги шел Фросин двор. С правой стороны стояли амбары, скотный двор, с левой — так называемая «рига» — огромное шалашеобразное деревянное сооружение, где хранились сельскохозяйственные орудия и машины (сеялки, косилки, веялки, вплоть до мялок для обработки конопли). Кстати, о конопле. На юге она заменяет наш лен. Это довольно высокое растение с тонким стволом, который кончается кистью желтоватых цветов, а потом зернышек. Из зернышек делают конопляное масло, которое широко используется там в быту наряду с подсолнечным. Стволы высушивают, мнут на мялках, очищая от кожуры, и получают волокно. Прядут нити и ткут полотно. Там оно называется «посконным». А идет это название от одной из разновидностей конопли — «поскони». Из такого полотна и были сшиты рубахи ребят дяди Моти, выбежавших нас встречать, когда мы в первый раз подъехали к их дому.

В ригу свозили также собранный с полей урожай. Там же его и обрабатывали, когда наступало ненастное время.

За амбарами и скотным двором до улицы шел Фросин огород. От дороги его отделял кустарник и неглубокий ров. Между Фросиной усадьбой и соседней на меже стоял колодец, устроенный необычно для нас. Рядом со срубом колодца — столб, к нему прикреплена длинная палка. С одного конца свисала над срубом веревка с ведром, другой конец лежал на земле. Чтобы он сам не подымался, к нему был привязан большой камень. Доставали воду из колодца так. Берешься за этот конец, поднимаешь его двумя руками, и когда ведро наполнится водой, этот конец с камнем опять кладешь на землю. Такой колодец назывался «журавль».

У дяди Моти колодец стоял тоже на пограничье с соседним двором, но по устройству был таким, как и в наших северных деревнях. Из колодезного ведра воду переливали в домашнее. Ведра с водой несли домой на деревянном коромысле. Коромысла использовали и в других случаях. На Бердянке я видела, как на них носили выстиранное белье полоскать на речку.

Жили мы у Фроси с мамой около месяца, а потом она отвезла нас к Томилиным в Карандаково. Наши родители были хорошо знакомы с родственниками главы этого семейства, которые тоже жили в Москве. Дня через два Фрося уехала. В Карандакове жила семья Петровых (родители, брат и сестра дяди Мити). Карандаково — это такое же большое село, как и Белое, и так же обустроено — все в садах. У Томилиных дом был, как у Фроси, кирпичный. А в саду была еще и большая пасека. И сразу, как мы приехали, нас в «беленьком домике» (так мы называли избу-кухню) засадили за стол, поставили миску с медом, выдали ложки и хлеб. И начался ужин с медом, молоком и все той же топленкой. В отличие от Фроси, жизнь здесь била ключом. Привыкнуть и разобраться в ней я не успела, так как вскоре приехал наш папа и забрал нас опять в Луневку.

Когда мы жили в Луневке, и при маме, и при папе, мы много раз ходили к дяде Моте и тете Марфуше. Родители помогали им по хозяйству, а мы играли с ребятами. Бегали на луг, брызгались в ручье, а у дома играли в «догонялки» (наши «салочки»), в «пересижки». Такой игры мы до этого не знали. Мне она ужасно понравилась. Двое водящих садятся на землю друг против друга, вытягивают ноги и ступнями упираются друг в друга. Остальные встают в очередь и один за другим прыгают через их ноги. В следующий раз они ставят одну ступню на другую, третий раз подставляют на ноги одну ладонь с растопыренными пальцами и, наконец, на эту ладонь пристраивают вторую ладонь и тоже с растопыренными пальцами. Когда кто-нибудь из прыгающих заденет одно из этих «сооружений», он занимает место одного из сидящих. И игра начинается по новой.

У Веры Петровны

Вернулись мы в Москву в конце августа, но в школу я не пошла, а стала учиться у Веры Петровны Розановой. Вот как это получилось.

В первом подъезде нашего дома на первом этаже в длинной комнате с окном во двор жили две сестры: Софья Михайловна и Пелагея Михайловна. Они были старше мамы. Тоже из Питера. Фамилия их была Ивановы. Зарабатывали они тем, что присматривали за детьми. Они обе были очень церковными людьми. Наташа говорит, что они были какими-то родственниками батюшки нашей Космодемьянской церкви, отца Сергия, но я этого не помню. В данном случае важно, что сестры общались довольно тесно с его семьей.

В это время отца Сергия (Розанова) уже в Москве не было. Его выслали далеко, запретив жить в Москве, но иногда он появлялся. Как вспоминает моя сестра Наташа, в один из таких приездов отец Сергий в 1931 году крестил Юру Петрова. Мама была крестной Юры. Мы горячую воду носили ведрами из дома. Церковь не топилась, и было очень холодно.

Некоторое время церковь еще стояла, только колокольню снесли. Вскоре в ней устроили кино. Вход был через алтарь. Кино устроили и в церкви Казанской иконы Божией Матери на Калужской площади [2] .

Софья Михайловна познакомила маму с женой отца Сергия — Верой Петровной, которая в это время стала учить малышню грамоте у себя на дому. Мама договорилась с ней, и я стала каждый день по утрам ходить к ней на два-три часа. Мы занимались с ней чтением, письмом, арифметикой, а с Нового года ее дочь, студентка старших курсов института иностранных языков Лена, стала меня учить немецкому языку.

Жила Вера Петровна в церковном дворе, в одном из бывших домов клира, на втором этаже. Квартирка была маленькая, с низкими потолками. У нее было две комнаты. Одна — длинная, с одним окном, через нее был проход во вторую, побольше размером и квадратную, с двумя окнами. Посередине стоял большой квадратный стол, за которым мы и занимались. Я ходила каждый день к десяти часам утра. Ходила без провожатых. В те времена движение по нашим замоскворецким улицам и переулкам было небольшое, и дети моего возраста уже бегали запросто по близлежащим кварталам сами, без пап и мам.

С годами на московских улицах увеличивались опасности передвижения по земле не только для детей, но и для взрослых. К 50-м годам движение транспорта очень возросло, и я пришла в ужас, узнав о Вовиных проделках. Возомнив себя взрослым и познакомившись с каким-то водителем троллейбуса [3], он стал с ним чуть ли не ежедневно ездить по нашему Замоскворечью. Дожидался он «своего» троллейбуса на остановке около М. Каменного моста, а путь туда от нашего дома был совсем не простым.

Этой осенью Софья Михайловна стала к нам приходить помогать маме по хозяйству и опекать Наташу.

* * *

Летом следующего года мы опять с мамой поехали в «Курскую», прихватив с собой Софью Михайловну (Наташа звала ее Соми). Судя по моим детским письмам, жили мы на Бердянке и следующее лето 1928 года Но теперь восстановить в памяти череду событий я уже не могу. Знаю только точно, что и в этот год без папы и мамы жила с нами Софья Михайловна. Остальное — это общее впечатление от прожитых тут двух лет, некоторые запомнившиеся детали, не прикрепляющиеся ни к точному лету, ни времени, как впрочем, и все, о чем я здесь рассказываю.

Сами наши родители жили с нами по очереди по 2-3 недели, оставляя нас в остальное время на попечение Софьи Михайловны.

На Бердянке мы устроились жить, через дом от дяди Моти. Этот дом был поделен на две половины, между которыми были большие сени. В одной из половин нас и поселили. Семья хозяев была большая. Старшие дети были совсем взрослые, самый младший мальчик был чуть постарше меня. Забыла, как его звали. Усадьба здесь была побольше и побогаче дяди Мотиной, но победнее живущего между ними соседа. Тот имел тоже большую семью. Но там уже были женатые сыновья, невестки, внуки. И, соответственно, обустроенность была на совсем ином уровне, но на луневский уровень они еще не тянули, хотя у них тоже были и сеялки, и веялки, и даже конная молотилка.

Жили мы здесь почти все лето и на одном месте — и люди, и дети, и взрослые. Люди были знакомые, и места — тоже, поэтому мы легко вошли в их деревенскую жизнь. Софья Михайловна не стремилась привязать нас к себе, и я бегала куда хотела, водилась с кем хотела. Одно отравляло существование — это топленка, которую нужно было есть каждое утро. Я подружилась с младшим сыном наших хозяев. Он был года на два старше, но охотно вовлекал меня в свои дела. Например, он меня обучил управляться с тяпкой, когда мы помогали взрослым полоть и окучивать картошку. Он брал меня с собой, когда его посылали за водой. Я крутила ручку, а он вытаскивал из колодца ведро с водой. Когда ему приказывали наколоть полешек для растопки печи, то он колол, а я их оттаскивала в хату и клала в стопку аккуратненько возле русской печи.

Я часто бегала и к ребятам дяди Моти. Там мы кроме игр тоже участвовали в каких-нибудь хозяйственных делах: помогали тете Марфуше, смотрели за маленькой Шуркой, которой тогда и двух лет не исполнилось, кормили кур, поили поросят, подметали двор. Когда подросли хлеба, бегали гурьбой в поле собирать васильки. Красиво было. Кругом желтеющие поля. Над ними синее-синее небо, ни облачка, только жаворонок курлычет высоко-высоко свою песню. Говорят, они теперь перевелись. Потом начиналась уборочная пора. Рожь и пшеницу там не жали серпом, а косили, как у нас сено косой, и делали это мужики, а не бабы. Собирали кошеную рожь граблями в кучи и вязали снопы, связывая их перевяслом. Это такой жгут, скрученный из соломы. Эти перевясла заготавливали заранее. Первую скошенную рожь или пшеницу привозили с поля во двор, обмолачивали цепами, везли на мельницу, пекли из новой муки хлеб и радовались новому урожаю. А из обмолоченной соломы вили перевясла. В каждую руку брали по «горсти» соломы, клали пустые колосья друг на друга и свивали. Когда ехали на поле, то такие перевясла брали с собой, складывали их в кучу и понемногу брали, привязывая их к спине полотенцем или платком. Собирали граблями скошенную рожь (пшеницу) в кучку, вытаскивали из-за спины перевясло и перевязывали им эту кучку, и получался сноп. Потом, когда навязывали много снопов, складывали их в копны. Копна состояла из четырех крестцов. Крестец — это такое «сооружение» из снопов, сложенных крестом, колосьями внутрь в несколько рядов. На первый слой таким же образом кладется следующий и т.д. высотой крестцы (соответственно копны) выше человеческого роста, но не очень, так, чтобы их легко было разбирать, когда хлеб начинали перевозить на гумна в деревню. Там снопы, как я уже говорила, складывали в одоньи.

Когда хлеб был убран, на поля гоняли пастись гусей. Это уже было ребячье дело. Куры сами бегали туда. Птицы клевали зерно, осыпавшееся при уборке на землю, клевали зеленую травку. Мы же в это время во что-нибудь играли. Все ребята бегали по колючему полю босиком. Мне же по непривычке приходилось надевать сандалии.

Кроме ржи и пшеницы сеяли в Курской просо и гречиху. Это очень своеобразные и красивые растеньица. Высотой они ниже хлебных злаков вполовину их роста, а просо — еще ниже. Одно растеньице гречихи напоминает собой деревце. С половины ствола идут веточки, они разветвлялись, разветвлялись, образуя своего рода шар, а на концах веточек — розово-белые маленькие цветочки. Основной ствол и веточки не зеленые, а красно-коричневые. Цветочки замечательно пахнут. Потом из цветочков вырастают маленькие ребристые зернышки темно-коричневого цвета.

Просо похоже по своему строению на ландыш. От земли кверху вдоль ствола поднимаются высокие длинные зеленые листья, ствол тоже зеленый. Кончался он кисточкой. Желтые цветочки, которые потом становятся просяными зернышками желто-коричневого окраса намного темнее, чем уже очищенные от скорлупы зерна, мы называли пшеном. Там этого слова, по-моему, не знают. Нашу пшенную кашу называют просяною.

Как убирают и обрабатывают эти культуры, мне не пришлось наблюдать. Это уже происходило без нас, в сентябре. А вот начало массовой обработки ржи и пшеницы мы застали. В эту пору уже молотили не цепами, а конными молотилками. Толком рассказать о них не сумею. Внешне это выглядит так. Посередине двора стоит тяжелый столб — ящик высотой с лошадь. Из него торчат в разные стороны длинные толстые палки, которые могут крутиться вокруг этого столба. Между этими палками ставят лошадей и за шею привязывают к ним. На концах палок пристроены веревки, спускающиеся до земли. К веревкам пристроены «колотушки», сделанные из дерева. Когда лошади двигаются по кругу, колотушки скачут по колосьям и выбивают из них зерна. (Как эти колотушки поднимались и опускались, я так и не поняла тогда, и теперь понимаю не больше.) Потом лошадей останавливают, солому осторожно собирают, а зерно сгребают, ссыпают в мискообразные плетенные из соломы корзины с ручками и вдвоем переносят к веялке. А под колотушки раскидывают новую порцию развязанных снопов.

Из веялки очищенное от мусора зерно ссыпали в мешки для ближайшего помола, а затем заполняли закрома в амбаре, где хранили запасы на зиму. Закром — это своего рода ящик. Вход в амбар был посередине. От двери на расстоянии двух-трех метров по всем трем стенам шла деревянная высокая загородка. Пространство за ней тоже было поделено деревянными перегородками. Образовавшиеся таким образом своего рода ящики и называли там закромами.

Во всем этом «мероприятии» участвовало много народу. Родственников у дяди Моти на Бердянке не было. Старшие братья жили в Москве, а родители и другие родственники — в Белом у церкви. Так что помогали справляться с хозяйственными делами мужики и бабы соседних дворов. Помогали не только ему, но и друг другу. Так, обработку хлеба начали у дядиного соседа, которому принадлежала молотилка. У него уже были взрослые сыновья, невестки, но все равно рук не хватало, и односельчане здесь тоже работали.

Мы с ребятами крутились вокруг работающих взрослых, но нас не гнали, а все время пристраивали к какому-нибудь делу: то развязывать снопы, то носить обмолоченную солому в сарай, то крутить ручку веялки и т.п. Мы даже таскали корзины с зерном к амбару, только вот подняться с ней по двум каменным ступеням амбара нам уже было не под силу.

В этот приезд в Курскую нам довелось побывать с нашим папой в городе Тиме. Там жили какие-то родственники или знакомые. Но толком я ничего не запомнила. В памяти остался только вид на город и горы, по которым мы спускались, въезжая к нему. Он был весь как на ладони, весь — в садах. Запомнилось и приключение, которое произошло, когда мы туда ехали второй раз, уже с мамой. Мама посадила Софью Михайловну посередине телеги, а нас — по бокам. Сама села на место кучера, взяла в руки вожжи, и мы поехали. Проехав Бердянку, поехали дальше по большой дороге, которая у Луневки сворачивает в сторону Тима. Мы уже подъехали к городу, и вот на спуске лошадь вдруг понесла, а дорога здесь была неровная: одна колея выше другой. Софья Михайловна вцепилась в нас руками, и мы усидели. Мама, видимо, случайно выпустила из рук вожжи, но быстро справилась. И все кончилось благополучно.

В этот раз мы успели также поучаствовать в праздновании престольного праздника «Успения Пресвятой Богородицы». Церковь на всю округу была одна, так что в этот день собирались не только сельчане, но и жители выселок и Бердянки, и Луневки. У них своих церквей не было.

Мама нарядила нас в белые платья с оборками, опоясала широкими голубыми поясами из шелка, сзади завязывавшиеся большими бантами. В церкви наши наряды вызвали, конечно, ажиотажный интерес, и к нам то и дело кто-нибудь из баб подходил и щупал банты, приговаривая: «Чи с бархату, чи с шелку».

После службы мы с мамой и Софьей Михайловной пошли смотреть ярмарку, которая расположилась прямо за церковной оградой. Вся площадь была заставлена ларьками, прилавками, возами. Товар раскладывали и просто на земле, расстелив какую-нибудь попонку.

Чем тут только не торговали: и посудой (и глиняной, и деревянной, и чугунами), простыми и разрисованными ложками, картузами, городскими сапогами и даже калошами, ситцем и другими городскими материалами, ситцевыми платками, леденцами и пряниками. Кстати, ситцевые платки повязывали не под подбородком, как у нас, а обвивали концы вокруг головы, связывали их над лбом так, что концы торчали, как рожки.

А калошами пользовались даже в жару. Тетя Марфуша убирала в них скотный двор. Что касается сапог, то там еще в то время в основном ходили в чунях. Это наши северные лапти, но сплетенные не из лыка, а из веревки, и внутрь чунь клали в качестве стельки не сено, а солому.

Можно было здесь купить и гвозди, и лопаты, и кадушки, и ведра -в общем, все, что твоей душе угодно. По ярмарке ходили продавали квас в розлив. Детям можно было поглазеть на деревянные раскрашенные игрушки, пососать леденцы. Народу толклось много всякого возраста, вплоть до стариков. Под ногами бегали, скакали ребята. Кто-то играл на гармошке. А молодежь подплясывала и подпевала. Всем было весело и хорошо. Так, во всяком случае, я воспринимала.

Через несколько дней после праздника мы уехали и больше уже никогда там не бывали.

Я не случайно остановилась так подробно на сельской жизни в Белом, на Бердянке и в Луневке. Позднее, когда я училась в десятилетке, мы одно лето жили в Тамбовской области, под городом Задонском, в селе, которое и по устройству, и по быту было очень похоже на то, что нам пришлось повидать в Курской области. Это, видимо, типично для всего нашего юга. У нас на севере не так. Все загорожено-перегорожено. Лесу-то много.

Два лета, проведенные в курской деревне, в детстве оставили глубокий след в душе, но осмыслено все было позже, по мере взросления.

При той укорененности в до- и послестолыпинской деревне духа взаимопомощи, уходящего корнями в общинное устройство, никакой нужды в насильственной коллективизации не было. А насилие было чудовищным. В Сибирь отправляли целыми деревнями. Пострадала и наша Луневка. В одну «прекрасную» ночь все выселки вывезли целиком.

Из городов в деревни посылались продотряды, которые обчищали закрома амбаров уцелевших крестьян до зернышка. Это началось еще в гражданскую войну, а в конце 20-х и начале 30-х годов приобрело характер регулярно проводимых кампаний.

В доколхозной деревне хотели и любили трудиться. Были, конечно, и лодыри, и пьяницы, но это были исключения. Колхозы же эту охоту у крестьян отбили. Они относились к колхозам как к барщине. Только их теперь эксплуатировало социалистическое государство, да так, что помещице Салтычихе и не снилось.

Матвей Михайлович избежал раскулачивания. Ему помог сосед, который работал в сельсовете. На Бердянке мы жили как раз у него. Он пришел к нему как-то и сказал: «Напиши Ивану, чтобы забрал тебя, а то худо будет».

И вскоре все семейство Матвея Михайловича приехало в Москву, а потом поселилось в одном из поселков на Волге, где были ткацкие фабрики. По делам службы наш папа посещал эти поселки периодически и хорошо был знаком с их администрацией. Вот они и поспособствовали устройству дяди Мотиной семьи.

Позже, уже будучи взрослыми, их дети разъехались по всей России (Свердловск, Ташкент, Астрахань, Челябинск, Симферополь, Тула).

Во взрослой моей жизни так получилось, что мне пришлось еще много раз побывать в деревнях и на севере, и на юге, в русских и болгарских, и в деревнях самой Болгарии, но в них я бывала или как дачник, или как диалектолог и на все смотрела со стороны, и так не жила их жизнью, как в детстве, в 20-е годы уже прошлого века в селе Белом.

1↑ А еще была реклама: «Нами оставляются от старого мира — только папиросы «Ира». (ВЛ)

2↑ Кино «Авангард» простояло до начала 70-х годов.

3↑ С кондуктором 3-го маршрута автобуса (ВЛ).